Комплекс «мертвой матери»: влияние тяжелой материнской депрессии на психическое функционирование ребенка

 Рубрика PSYWORK

Через «комплекс мертвой матери» [1] Андре Грин описывает опыт, через который может пройти ребенок, когда его мать, будучи теплым, возбуждающим, живым объектом, источником его жизненной силы и радости, внезапно становится холодной, изнурённой, вялой, инертной, будто мертвой. Настоящая и живая, снедаемая тяжелой депрессией (связанной с реальным трауром или же с  разочарованием в любви), эта мать внезапно становится слишком печальной, чтобы проявлять живой интерес к своему ребенку. Даже если она рядом с ним и близко в пространстве – совсем не обязательно, что она исчезает из поля его восприятия – её там нет. Словно восковая кукла, поглощенная самой собой, она где-то в другом, мрачном и зловещем месте: она потеряла любой вкус к жизни. Из этого присутствия возникает атмосфера депрессии «против жизни» [2]. Следовательно, это не последствия отсутствия матери, а особые качества ее присутствия: мертвое присутствие. Грин отмечает, что это внезапная депрессия (не хроническая), поэтому ребенок очень резко и неожиданно подвергается потере, пустоте, беспомощности, одиночеству, сравнимыми с тем, что можно пережить в опыте траура: «Существенная особенность этой депрессии в том, что она происходит в присутствии объекта, который сам поглощен трауром. (…) То, что происходит тогда, является жестоким, действительно мутационным изменением материнского образа. До этого времени богатые и счастливые отношения ребенка с матерью состоялись, о чем свидетельствует наличие у субъекта подлинной жизненной силы, которая внезапно прекратилась, заклинила и отныне осталась заблокирована. Ребенок чувствовал себя любимым со всеми рисками, которые предполагают даже самые идеальные отношения. Фотографии маленького ребенка в семейном альбоме показывают его веселым, бойким, заинтересованным, полным возможностей, а последующие снимки уже свидетельствуют о потере этого первого счастья. Это внезапное изменение положения, присущее тяжелой материнской депрессии, заставляет ребенка претерпевать трансформацию материнского образа. Эта катастрофа в отношениях между матерью и ребенком происходит в то время, когда ребенок слишком мал, чтобы психологически суметь переработать эту ситуацию. Помимо потери определенного качества связи, ребенок теряет смысл» [3].

Не находя объяснения этой потере и существуя как центр материнской вселенной, он может вообразить себя ответственным за это изменение. Грин также показывает, что если эта катастрофа отношений возникает в тот момент, когда ребенок обнаруживает существование третьей стороны (отца), последний, ​​скорее всего, будет признан виновным в этой материнской метаморфозе; он также не будет иметь никакого значения с точки зрения установления эдипальной триангуляции. Ребенок в таком случае оказывается зажатым между мертвой матерью и недоступным отцом, не пришедшим ему на помощь, так что с точки зрения отношений больше его ничто не поддерживает.

Эта непостижимая, массивная дезинвестиция, часто более или менее хорошо вытесненная в психике ребенка, будет иметь патогенные последствия для построения его нарциссизма и существенно повлияет на его будущие объектные отношения. Как доверить в дальнейшем свою любовь человеку, способному внезапно стать мёртвым в отношениях? «Все будет закончено как для исчезнувших цивилизаций, причину гибели которых напрасно ищут историки, выдвигая гипотезу о сейсмическом толчке, который разрушил бы дворец, храм, здания и жилища, от которых н остается ничего, кроме руин. Здесь же бедствие ограничивается формированием холодного ядра, которое позже хотя и будет преодолено, но оставит неизгладимый след в эротических инвестициях рассматриваемых субъектов» [4].

Среди этих бедствий можно отметить потерю жизнеспособности обменов, ослабление нарциссического фундамента, становящегося крайне хрупким (уверенность в идентичности, поскольку она вовлекает сходство бытия), потерю основ доверия к другим, крайнее расшатывает веру в связи людей, потеря чувства любовной взаимосвязи. У этих субъектов, кроме того, часто обнаруживаются огромные трудности инвестировать любовные отношения. На базе раненого нарциссизма субъект часто развивает чрезмерный Идеал Я.

Важно помнить, что идентификация комплекса мертвой матери становится доступной для чтения или дешифровки только в трансфере, через отношения переноса: это даже можно было бы назвать «откровением переноса». Аналитик может испытывать странное несоответствие между депрессией, ощущаемой в переносе, и внешним поведением, где депрессия никак себя не проявляла. Мы здесь близки к тому, что Шабер называет «скрытой депрессией». Для Грина ребенок после попыток реанимировать связь через различные формы отчаяния (возбуждение, ажитация, бессонница, ночные кошмары и т. д.) часто развивает два типа защитных реакций. Наиболее распространенный защитный ответ включает единое движение с двумя аспектами: во-первых, дезинвестиция материнского объекта и, во-вторых, бессознательная идентификация с мертвой матерью. В отказе от инвестиций, сравнимом с психическим убийством, объект дезинвестируется без ненависти. Разрушение этого объекта уступит затем место «психической дыре». Мысль Винникотта совершила здесь очень важный шаг: он отмечает, что разрушение не всегда сводится к уничтожению объекта, оно может принимать форму отрицания существования объекта (убийство, осуществляемое посредством превращения в ничто присутствие другого). Второй аспект этого движения состоит в идентификации (бессознательной) с мертвой матерью: ребенок зеркально подражает (эмпатическим образом) этой мертвой матери. Последнее проявляется в том, как он внезапным и необъяснимым образом уходит от окружающей аффективной реальности. Смысл отношений так же потерян.

Эти два движения могут показаться противоречивыми: как и зачем отождествлять себя с объектом, который лишен инвестиций? Грин мастерски показывает, что эта идентификация глубоко бессознательна. Мертвая мать определенным образом становится инкорпорированным объектом. И благодаря этой операции субъект создает в себе живую связь с этим инкорпорированным патологическим объектом.

Другое решение касается «потери смысла»: ребенок, сталкивающийся с беспомощностью, создает ошибочные интерпретации, благодаря которым он берет на себя ответственность за материнское изменение. Грин пишет: «Существует несоразмерное расхождение между виной, вменяемой себе субъектом в совершенном преступлении, и интенсивностью материнской реакции. Самое большее, он мог бы подумать, что эта вина связана с его способом существования больше, чем с каким-то запретным желанием; фактически, это становится запретом быть» [5]. Эта потеря смысла накладывает ограничения представлять и/или думать, иногда слишком рано развивая потенциал к творчеству и/или интеллектуализации. Сверхинвестирование творчества может тогда пониматься как способ избежать встречи и обмена с объектом. Для Грина некоторые художники выбирают творчество за пределами любовных отношений и даже чтобы избавиться от объекта. И не зря! Объект является переменчивым, неуправляемым, его влекут собственные желания и деятельность: он может появляться и исчезать по своему усмотрению, любить вас или больше не любить, постепенно обустраиваться в вашем внутреннем мире, чтобы исчезнуть в тот самый момент, когда для него только стало освобождаться место… Творчество же зависит исключительно от вас. И даже если оно содержит надежду на возвращение другого и иногда допускает эмоциональный обмен с ним, такой обмен часто происходит с точки зрения нарциссического вознаграждения. Это не обмен в полном смысле этого слова. А в перверсном варианте, можно даже утверждать, что то, что ищут в другом, является формой признания, имеющего ценность нарциссического крепления. Таким образом, и перверт, и творец определенным образом отказываются от мира, так как предпочитают мир, созданный ими.

Помимо этих двух типов ответов, необходимо напомнить о дезорганизующем влиянии этого раннего травматизма на конструирование переходных феноменов у детей (иногда сверхинвестированных), но особенно на любовную жизнь будущего взрослого, отмеченную большими трудностями любить, и которая характеризуется чрезмерной уязвимостью в способе проживать связь с другим. Как если бы был утерян сам смысл любовных отношений. Во многих клинических случаях «креативное» решение далеко от того, чтобы быть найденным. Мы вместо этого обнаруживаем явления «гиперактивности», маниакального возбуждения, когда субъект не в состоянии сосредоточить свое внимание на одном объекте, — замаскированными в противоположный знак того же самого отчаяния, но меланхоличного отчаяния. Как удержать объект без минимальной веры в то, что этот объект будет способен выдерживать, существовать, выживать? В мифоманическом выражении это была бы безудержная попытка поддержать существующую иллюзию об идеальном Я, давным-давно раненого, поврежденного, свергнутого и нищего, но субъект не хочет ничего об этом знать, потому что это угрожает ему падением в небытие.

Несомненно, это также относится к случаям аддиктивного поведения, где «протезный» объект является костылём для травмированного, раненого Я.  Этот объект зависимости пытается заставить его поверить, что он может делать все, и что с этим объектом он самодостаточен. Энергия, которую может потратить субъект на отчаянное цепляния за свой избранный объект, является мерой внутренней пустоты, которую оставила потеря объекта, или кровоточащей раны, которая открывается в Я, не уверенном в своей консистенции. Эти ненадежные решения (бесплодная ажитация, мания, зависимости, мифомания) оказываются другими способами, с помощью которых субъект будет пытаться залатать и безнадежным образом заполнить психические дыры. Грин отмечает присутствие «синдрома мертвой матери» у многих художников, некоторые из них действительно и подлинно «креативны», но при этом совершенно не способны любить. Эта безумная инвестиция в творческую способность «играть», «манипулировать», «искажать» или «производить» неодушевленные объекты также можно понимать как попытку завладеть вниманием матери, чтобы отвлечь её от горя и утешить. Эта «игра-творение» находится, скорее, на стороне ожидания признания со стороны другого, чем возможность реализоваться и забыться в творчестве. Эта своеобразная стилизация удаляется от кляйнианской оптики, которая рассматривает «креативность» как репарацию.

Роланд Барт усиливает интуицию Грина, когда отмечает: «Знать, что для другого не пишут, знать, что написанное мною никогда не заставит любимого полюбить меня, что письмо ничего не возмещает, ничего не сублимирует, что оно как раз там, где тебя нет, — это и есть начало письма» [6]. Был ли Грин затронут чтением Ролана Барта? В главе «Фединг» из  «Фрагментов речи влюбленного» (1977) не говорится ни о чем, кроме комплекса мертвой матери. Барт пишет: «Фединг (исчезновение, угасание – Н. К.): болезненное испытание, при котором любимый человек, кажется, отстраняется от любого контакта, причём это загадочное безразличие даже не направлено против влюбленного субъекта и не проявляется в пользу кого бы то ни было другого, мира или соперника. (…) Исчезновение другого, когда оно происходит, мучает меня, ибо кажется, что у него нет ни причин, ни предела. Словно грустный мираж, другой удаляется, уносится в бесконечность, и я изнуряю себя, пытаясь тщетно его догнать» [7]. И, говоря о Прусте, Барт упоминает об этом душераздирающем, мучительном опыте фадинга, угасания (заграждения), когда незадолго до смерти, бабушка Рассказчика временами, кажется, отсутствует в связи с другим, она никого не узнает: она смотрит на внука «с видом удивленным, недоверчивым, возмущенным». (Пруст, «У Германтов»). Он продолжает: «Бывают кошмары, где появляется Мать, на лице которой запечатлено суровое и холодное выражение. Исчезновение любимого объекта – это ужасающее возвращение Плохой Матери, необъяснимое отторжение любви, богооставленность, хорошо известная мистикам заброшенность: Бог существует, Мать присутствует, но они больше не любят. Я не уничтожен, но оставлен, как отброс» [8]. Барт отмечает: «Ревность заставляет страдать меньше, ибо другой остается в ней живым. В исчезновении, замирании другой, кажется, потерял всякое желание, он охвачен Тьмой. Я отброшен другим, но эта заброшенность удваивается заброшенностью, которой охвачен он сам; его образ как бы размыт, разжижен; мне больше не за что удержаться, даже за желание другого, которое обращено в другое место; я скорблю об объекте, который сам повергнут в скорбь (отсюда понятно, до какой степени мы нуждаемся в желании другого, даже если это желание нам не адресовано)» [9]. «Когда другой охвачен федингом, когда он отступает – в никуда, разве что к тревоге, которую он может выразить лишь скупыми словами «мне нехорошо», кажется, что он движется вдалеке в тумане; не мёртвый, но зыбко живой, в краю Теней; их посещал Улисс, взывал к ним (Nekuia); среди них была тень его матери; я зову, я тоже взываю к другому, к Матери, но навстречу мне – всего лишь тень» [10]. Единственно возможная любовь, замороженная дезинвестированием, порождает форму любви, которая поддерживает оживление другого (любимого объекта), его сохранением во внутреннем склепе. Любимый объект, по словам Грина, «отдан в залог мертвой матери» [11].

Фильм Стивена Долдри «Часы» (2002) экранизирует замечательный роман Майкла Каннингема, в котором отражены идеи, описанные здесь. Лара Браун (в исполнении Джулианны Мур) – домохозяйка в Америке 50-х годов. Она находится в глубокой экзистенциальной депрессии: её неотступно преследует самоубийство, которое она пробует совершить, она бросает семью, чтобы жить жизнью женщины, далекой от семейных и домашних обязанностей. Фильм, как и книга позволяют увидеть, насколько остро и болезненно воспринимает материнскую депрессию сын Лары – Ричи. Позже мы снова встречаем его, уже повзрослевшим (роль Эда Харриса), он — писатель, сознание которого подвержено болезни, больной СПИДом, одинокий гей, любимый лишь своей подругой – редактором, Клариссой Воган, которая не перестает давать приемы «чтобы прикрыть молчание». «Часы» через судьбу Ричи, ставшего Ричардом, представляют отличную иллюстрацию теории Грина о мертвой матери. Примечательно, что писатель Ричард заставит мать умереть в своем последнем романе. Это желание мёртвой матери, пассивно пережитое ребенком, активно отстранится им много позже, благодаря написанию художественной литературы. Фильм очень хорошо показывает, что художественное творчество не «заживляет» душевные раны, нанесенные дезинвестированием. Грин уточняет: «Остановленные в своей способности любить субъекты, находящиеся под влиянием мертвой матери, больше не могут стремиться ни к чему, кроме автономии. Разделять что-либо с другим им по-прежнему запрещено. Тогда одиночество, которое было мучительной ситуацией, меняет знак. От отрицательного оно становится положительным. Сначала от него бежали, теперь его ищут. Субъект вьёт гнездо. Он становится собственной матерью, но остается пленником своей экономики выживания. Он думает, что отправил свою мёртвую мать в отставку. Но в действительности, она оставляет его в покое лишь в той мере, в какой её саму оставляют в покое. До тех пор, пока нет кандидата на её наследство, она может спокойно оставить своего ребенка выживать, несомненно, оставаясь единственной, в чьём владении находится любовь, никому более недоступная» [12].

Другой автор и психоаналитик, который, как представляется, во многом вдохновил идеи Андре Грина, — это Д.-В. Винникотт. Уже в 1971 году он отметил, что у подавленных, депрессивных матерей больше нет возможности предлагать своим детям видеть себя в их глазах. «Глаза матери, считающиеся первым зеркалом для глаз ребенка» [13] стали тусклыми, сравнимыми с зеркалами без краски; они больше не обладают способностью отражать и нарциссически вмещать в себя – то, к чему призывает ребенок в эмоциональном контакте. В этих темных глазах ребенок больше не воспринимает свое собственное отражение, но лишь мрачное настроение матери, которое вторгается в его пространство и нарциссическую темпоральность.

Эти повторяющиеся переживания будут способствовать чрезмерной консолидации ложного «Я» и фиксации частичных (анальных) компонентов переходных способностей. В определенной степени креативность основана на способности создавать иллюзии. Тем, у кого не было шанса обмануться в глазах матери, точнее в её взгляде, будет трудно принять реальность. Винникотт подчеркивал, что реальность сама по себе настолько невыносима, что без подстраховки иллюзией она не может быть принята нетравматично. Например, чтобы принять фотографию как иллюзию присутствия близкого человека в его отсутствие, нужно иметь способность к иллюзии. Или иначе, чтобы примириться с разочарованием, нужно обмануться! Винникотт говорит о соотношении между способностью к иллюзии и интернализацией материнского объекта. Младенцы, которые не смогли обмануться иллюзией, всегда находятся в поиске материнского взгляда. Они остаются зависимыми от её реакции, указывающей, одобряет ли она или нет их намерения. Здесь, без сомнения, можно найти один из возможных источников особенной черты пограничных случаев, которую называют «приклеенностью» к внешней реальности. Вместо того, чтобы полагаться на установленный, достаточно надёжный внутренний объект, чтобы обеспечить определенное постоянство, субъект будет полагаться на элементы внешней реальности, чтобы интерпретировать их (часто проективно) и реагировать (ошибочно).

Путь к проективной идентификации широко открыт, так как, возможно, то, что разыскивается в проективной идентификации – это ожидание другого, который бы произвёл необходимую иллюзию или разочарование. Однако, нельзя заставить другого стать «иллюзионистом» вынужденно, и поэтому большинство пограничных пациентов страдают от сложной и хаотичной любовной жизни, поскольку место, отведенное объекту, всегда разрушается из-за этого властного и безумного требования. Всё происходит, как если бы соответствие появления/исчезания в пространстве внешней реальности, устанавливало бы эквивалентность плоскости психической реальности с отношением смерть/жизнь. Это отношение эквивалентности потенциально способно распространиться и на другие качества, определяющие живые объекты: «кто движется/инертен», «кто говорит/молчит».

В своей книге «Играть с Винникоттом» Андре Грин рассматривает его статью 1951 года «Переходные объекты и переходные явления», которая содержит большое количество идей, развиваемых в «Игра и реальность» (1971). Чтение Грина подчеркивает то, что присутствует в 1951 году и отсутствует в теоретическом осмыслении 1971 года. Например, начиная с 1951 года, это представление переходного объекта как «обладание не-я», внутри которого объект определяется как «негатив Я». Грин пишет: «Различение, как это делает Винникотт, первого объекта от первичного «обладания не-я» расширяет наше мышление, особенно если этот опыт находится в промежуточной зоне между двумя частями двух тел, рта и груди, которые будут создавать третий объект между ними не только в реальном пространстве, которое их разделяет, но и в потенциальном пространстве их встречи после разделения» [14]. Грин показывает на клиническом примере [15], представленном в статье 1951 года, но отсутствующего в «Игре и реальности», как для построения переходных способностей необходимо, чтобы первоначальный объект присутствовал в достаточной мере, но также в достаточной степени и отсутствовал. Это отношение между отсутствием и присутствием должно быть достаточно умеренным. Не слишком присутствует (захватывает, преследует), но не слишком отсутствует (слишком долгое отсутствие может быть воспринято как смерть объекта). Конструирование внутреннего объекта будет зависеть от правильной (достаточно умеренной) дозировки этой ритмичности, а также от качества присутствия этого внешнего объекта. Если мать отсутствует слишком долго (до нескольких дней), воспоминание о внутреннем представлении (репрезентации) стирается, переходные феномены тогда теряют всякий смысл для ребенка. Грин акцентирует, что здесь мы являемся свидетелями прекращения инвестиций в объект. Чтобы играть с отсутствием объекта, нужно уметь играть с иллюзией его присутствия!

Далее, развивая понятие «дополненной груди» [16], Грин вводит теоретический объект, необходимый для понимания любовной жизни многих художников – подлинно творческих, но абсолютно не способных любить и процветать в стабильных объектных отношениях. Зачастую эти объектные отношения отданы в залог матери, единственной подлинной страсти, «страсти безумной» или, ещё точнее, к матери внутри, поэтому никакому новому объекту не суждено достичь достоинств и богатств этого фиксированного и идеализированного объекта. Идеализация материнского объекта выступает здесь как форма избавления и освобождения от другого или, точнее, от инакового другого.

Библиография:

[1] A. Green, 1987,  Narcissisme de vie, narcissisme de mort, Paris, minuit, 2007

[2] A. Green, 2010, Pourquoi les pulsions de destruction ou de mort ? Paris, Editions de l’Ithaque.

[3]Kohon G. et all., 2009, Dialogue avec André Green, in Essais sur la mère morte, Paris, Ithaque.

[4] A. Green, 1987,  Narcissisme de vie, narcissisme de mort, Paris, Minuit, 2007.

[5] Там же

[6] Ролан Барт, 1977, Фрагменты речи влюбленного, М.: Ад Маргинем. 2002.

[7] Там же

[8] Там же

[9] Там же

[10] Там же

[11] A. Green, 1987,  Narcissisme de vie, narcissisme de mort, Paris, Minuit, 2007.

[12] Там же

[13] Винникот Д.-В., 1971, Игра и реальность, Институт общегуманитарных исследований, 2017.

[14] André Green, 2005, « L’intuition du négatif dans Jeu et réalité », in Jouer avec Winnicott, Paris, PUF.

[15] Речь идёт о двух братьях, чьи судьбы в период создания переходных объектов различны. Примечательно, что тот, кто нашел в переходных ресурсах перформативное означающее, смог жениться и создать семью, в то время как другой брат останется одиноким.

[16] André Green, 1987, Narcissisme de vie, narcissisme de mort, Paris, Minuit, 2007.

 

Иллюстрация: Э. Мунк «Ночь в Сен-Клу» (1890)

Автор: Кривуля Надежда, психоаналитик, магистр клинической психологии и терапевтической медиации, член Французской Академии им. П.-К. Ракамье, Франция.

Последние записи

Введите текст и нажмите «Ввод» для поиска

error: Content is protected !!